Час тишины

 Часть первая

Когда-то давно княгиня Шаховская открыла приют для душевнобольных с детства «Утоли моя печали». Все здания сохранились: в усадьбе — учреждение, озабоченное проектированием, в конюшне — медучилище, в церкви — столовая для сотрудников больницы, остальное — по назначению плюс три современных корпуса. Но дух богадельни поселился здесь прочно и навсегда. Даже двухэтажная конюшня, приютившая «душевнобольных с детства», как студенты любили себя называть, была наполнена милосердием и любовью. Выпускники основным потоком вливались в местную больницу и лишь мелкие ручейки разбегались по городу, который, впрочем, лучше не становился. Зато на небольшой территории фон доброты и сопереживания держался неизменным.

В девять вечера Алине домой позвонила подруга.

— Лин, а, Лин, ты меня слышишь? — её раскатистый смеющийся голос перепутать было невозможно.

— Слышу, слышу! — ответила Лина с интонацией Зайца из мультфильма «Ну, погоди!»

— А что ты де-э-элаешь?

— Гостей проводила, теперь с ведром и тряпкой общаюсь.

— Что-то рано твои гости разошлись, — иронично произнесла Люда и без перехода добавила, — а мы уже все капельницы поставили и десятичасовые уколы сделали…

— Вы ж теперь от скуки начнёте с ума сходить!

— Кстати, тебе тут привет передают, — интриговала Людка.

— Кто?

— А ты угадай, всё равно не догадаешься, — она по-дружески издевалась.

— Люд, не тяни душу, говори.

Раздался равнодушный голос:

— Сохин из 22-й палаты… умирает, дежурный доктор сказал — вот-вот.

— Да что ж ты раньше молчала!? Я сейчас приеду.

«Эх, Людка, Людка! Вечно дуркует в самый неподходящий момент. Или самозащита у неё такая?» — думала Алина, выходя из подъезда на 15-градусный мороз. Едва перебежав Мичуринский проспект, она стала «ловить» машину. Вскоре остановился красный «Жигуль».

— В Лефортово отвезёте?

— Поехали.

С неба медленно сыпался крупный снег, слегка пританцовывая по-над самой землёй, радужно сверкая на фоне уличных фонарей, он нёс безветренную тишину, усыпившую мостовую, тротуары и всё вокруг. Картинно обрастали деревья, и Москва-река белым полем уходила в небо. А может быть, небо наклонилось к земле, прикрыв белой завесью своё свидание от любопытных глаз.

В пути до больницы Алина погрузилась в единственную мысль: «Не умирай, я сейчас приеду, только не умирай, пожалуйста…»

К счастью, дороги были почти свободные, и до Лефортово они домчались за полчаса. Возле четвёртого корпуса Алина просила затормозить.

— Сколько я должна?

— Сколько не жалко.

Она протянула умеренную плату, одной ногой находясь уже на земле. Возражений не последовало, и, хлопнув дверцей, Алина взлетела на эстакаду и исчезла за тугой дверью приёмного отделения.

— Что-то ты быстро, на вертолёте небось? — шутила Людка, с удивлением разглядывая невесть когда переодевшуюся в халат и тапочки подругу.

— На «частнике» ехала, переоделась в лифте. Как Сохин?

— Только что. Минут пять назад. Чуть-чуть не дождался. Иди, там жена его с ума сходит, может, ты её успокоишь.

Алина вошла в 22-ю палату. Лера Сергеевна обнимала мужа, пытаясь вдохнуть вместо него или умереть вместе с ним. Алина поцеловала Сохина в лоб и нежно погладила его жену по голове, та неестественно заголосила, но вскоре неожиданно стихла.

— Как он тебя звал! Людочка пришла капельницу ставить, а он её Алиной кличет. Я ей машу – не спорь, дескать… А потом и вовсе в себя пришёл, глаза прояснились. Люда забежала иголку вынуть, а он и говорит:

— Жалко, Алина сменилась, попрощаться не успел. Лера, ну что ты размокла, сколько я терпеть могу, гложет оно изнутри, отдохнуть пора…

Она снова завыла. Алине стало не по себе, чудилось какое-то сходство с наёмной плакальщицей, все эти: да на кого, да зачем, свет в окошке и тому подобное, — заученность какая-то, ненатуральность. Казалось, горе, оно как бетонная плита, придавит — и еле дышишь, не то что крик, шёпот не просочится.

— Ну, уж прямо так! Поди сколько лет вместе прожили? Дети, внуки — есть для кого жить, — сказала Алина своим знаменитым ласково-грубоватым тоном. Этот голос хорошо сочетался с её шустрой приплясывающей походкой, к которой вместо дворово-хулиганской песни прилагались шутки-прибаутки и разные каламбуры.

В каждое её дежурство по несколько раз мужская половина длиннющего коридора оглашалась быстрым топотом и металлическим грохотом тележки со шприцами. Распахивалась дверь какой-нибудь палаты, и она старательно строгим голосом объявляла: «Снимайте штаны! Знакомиться будем!» Тут начиналось балагурство: один стонет до укола, другой вместо себя показывает на соседа или поёт «орлёнка» под пионерским салютом, — в общем, кто во что горазд, а карманы её халата вспухали конфетами и апельсинами. В следующей палате мужики уже ждали её с будто для порки заголёнными задами, без веселья не обходилось. На мужской половине работается интересней, большинство пациентов панически боится уколов, но чем старательнее скрывают, тем забавнее получается. Алина тоже подыгрывает, обещая воткнуть иголку побольше да потупее, всандалить лекарство побольнее, а особо болтливым — клизму с битыми стёклами по четвергам, в остальные дни — с патефонными иголками… А уж когда дело доходило до внутривенных, то мужики норовили спрятаться в туалет или ещё куда, и приходилось их разыскивать до самого обеда: тогда голод выманивал партизан в район буфета, где и бывали отловлены самые хитрые.

Конечно, такая развлекаловка случалась не всегда. Отделение лёгочной терапии большей частью специализировалось на бронхиальной астме, астма же — дело хроническое, отчасти сезонное, и некоторые больные не единожды попадали сюда примерно в одно и то же время. Они дружили и с персоналом, и между собой, поэтому развлекательные программы были целиком на их совести. Сёстры не сердились — уж кто-кто, а постояльцы лучше других знали, каково девочкам при полной загрузке астматиками. В такие дни постояльцы помогали им, если могли, или подбивали на то ходячих: в больничную аптеку сходить, градусники собрать, а когда и покойника вывезти…

Сохина же Алина провожала сама. Жена его уже давно успокоилась и уехала к внукам… Короче, собиралась жить дальше.

Санитаров из морга дождаться не получилось, вот и повезла Алина громыхающую обшарпанную каталку, колёсами загребающую вбок, по нехоженому снегу, — разве что кошки пробегали или какая-нибудь из восьми собак, прикормленных больничной помойкой. Огромная луна и звёзды, как золотые фиксы, щерились во всё небо, не давая тепла и надежды. В парке фонари не горели, и последние сто метров до морга Алина ощупью пробиралась по запорошённым, накатанным за день дорожкам. На последнем, неосвещённом повороте каталку одним колесом занесло в ямку, и она перевернулась. Поднять с земли окоченевшего Сохина Алине сил не хватило, с кровати было повыше. Она сняла носилки со станины, положила рядом и, обвязав Сохина простынёй, втащила-таки скользкое от снега тело. Волоком и добрались до дверей морга. С четвёртой попытки удалось разбудить санитаров. Очумелые спросонья или с похмелья, они отнеслись к Алине как к покойнику и приставать с глупостями не стали. Идти обратно было не холодно и не страшно, пустая каталка тарахтела громче.

Покойник — это всегда трудно, хотя и обычно… Сегодня Луна напомнила обо всём, что, казалось, размыто Временем, но и этому властелину не под силу отменить законы цикличности и замкнутого пространства.

Три поколения до Алины окончили один и тот же факультет МВТУ. Алина пошла по накатанному четвёртым номером — династия трудно преодолима. Дорога в Лефортово оказалась намагниченной, и если белым днём удавалось изменить маршрут, то лунный путь от себя не отпускал. На втором курсе учёба перестала быть главной, сорок ночей Алина дежурила возле бабушки в этой же самой больнице. Гнойная хирургия занимала два этажа одного из старейших корпусов, облюбованных мышами и тараканами. В палате на втором этаже лежали 12 женщин, и половина из них была одинока, а потому неухожена и не хожена, лежача и смердяща. Когда вывозили кого, то хлоркой обрабатывали одно койко-место, которое вскоре бывало занято. Выписывали отсюда редко.

На тридцать пятый день бабушке стало легче, она села и попросила есть, но пила по-прежнему мало, а вскоре и есть перестала. Последний день выпал на выходной. Алина пришла в обед, что оказалось неожиданностью для персонала. Заботливый врач предусмотрительно отправил её маму в аптеку искать бесполезную мазь, полагая, что именно в это время всё и случится. Бабуля дышала громко и со свистом, глаза были закрыты, но веки вздрагивали, пытаясь разъединиться, руки суетливо перебирали, доступные им поверхности, будто это костяшки чёток, а не одеяло, рубашка и лицо. Желая разбудить бабулю, чтобы помочь ей раздышаться, Алина тронула выставленную из-под одеяла ногу… Поняв, что бабушка замёрзла, она попыталась растереть ноги и подсунула под них грелку. Потом оказалось, что руки замёрзли тоже и даже губы слегка посинели. Пока дежурная сестра ходила за врачом, Лина дыханием отогревала бабушкины пальцы. Пришёл доктор, и Алина впервые узнала, что в споре человека со смертью чаще выигрывает смерть. Бабушку на два часа перевезли в санитарную комнату для начальной адаптации к новым для неё законам небытия. Алина же каждые десять минут заглядывала туда, надеясь определить не надо ли ей чего, вдруг встать захочет… Через час в коридор вошла мама с мазью и, заметив потерянность дочери, заголосила протяжно и утробно. Теперь и Алина, наконец, сумела заплакать, но ненадолго — пресловутого облегчения слёзы не принесли, будто вязкая глина закупорила ходы сообщения с пространством, и организм накапливал напряжение, разрешить от которого мог теперь только крик. Тот самый крик новорожденного, прочищающий каналы для циркуляции жизни, крик, означающий неравную схватку со смертью в первые минуты бытия. Отступая, смерть затаённо ждёт своего часа — часа тишины. В течение целой жизни, сопровождаемой всякого рода шумом, крик стережёт тишину, потрясая всё живое в случае её приближения. Но ведь и крик может уснуть…

Алина не умела кричать ни от страха, ни от брезгливости, ни от боли, — все чувства сопровождались горячими и холодными приливами в мозг и позвоночник и раскалённостью солнечного сплетения. Боясь подойти вплотную, тётушка Смерть затеяла игру в кошки-мышки: она ходила рядом с Алиной днём, а Луна присматривала за ней ночью.

После похорон бабушки Алина приезжала в гости на гнойную хирургию каждую неделю, а то и через день, сразу после занятий, а то и вместо, возвращаясь домой под луной, частенько последним трамваем. Дважды её госпитализировали по «скорой», правда, на другое отделение. Она сделала над собой усилие и целый год в больницу не ходила, почти забыла о ней. За это время, бросив институт, оставшись там работать, восстановившись и снова бросив, она ни разу не вышла из заколдованного круга с названием «Немецкая слобода». Долго искать работу не пришлось — через два года после ухода бабушки больница приняла Алину санитаркой, а вернее сказать «засосала». Ещё через полгода Алина поступила в медучилище, которому, кстати, больница передала те два этажа, что ранее занимало гнойное отделение. Смерть продолжала свои шутки: чаще всего Алинина группа занималась именно в тех кабинетах, где когда-то были 12-я палата, санитарная комната, буфет, в котором вместе с сёстрами было выпито не одно ведро чая.

После госэкзаменов на распределении Алине предлагали работу в дипломатическом корпусе Боткинской больницы и в прочих престижных местах, но она как очумелая мотала головой и отвечала: «Хочу в онкодиспансер!» Есть такой скорбный дом в Немецкой слободе. И вот, спустя четыре года, она опять в родной больнице, но на терапии — и Луна та же, и смерть рядом, своя, поэтому чужая уже не потрясает.

Все попытки выйти из круга кончались ещё большим закрепощением. Наркотики, колёса, алкоголь, суицид не давали желанной тишины, но были тем криком о помощи, который пугал тётушку С. Она приближала к Лине своё лицо и с дробным хохотом, удалялась, иной раз надолго, и о ней удавалось забыть.

***

Алина достала привезённую из дома пузатую бутылку таракановки — пойла с гордым названием коньяк «Слънчев бряг», что не вызвало ни протеста, ни гримасы: во-первых, дарёному коню в зубы не смотрят, во-вторых, повод имелся, в-третьих, в силу различных обстоятельств медикам приходилось пить не просто спирт, а спирт с йодом и люголем, — гадость отменная. Если добавлением нескольких ампул натуральной аскорбинки цвет напитка можно довести до мутновато-голубоватого, то вкус и запах не сбивается даже марганцовкой. Но когда хочешь выпить, а нечего, выпьешь и это.

Ночной обед плавно перешёл в длительный перекур, и за алинкиным хохмачеством и болтологией девчонки узнали о времени только, когда уже выспавшийся Сафронов пришёл убирать за ними посуду, про которую сёстры обычно забывали, замотавшись с утренними процедурами. А утром придут злые, непохмелённые санитарки и на общей пятиминутке станут бить себя в грудь и брызгать слюной на тему: какие они трудолюбивые и какие засранки ночные сёстры, кому премию давать, а кому — не давать. И долго ещё, почти до самого обеда будут греметь вёдра и падать швабры, озвучивая праведный гнев человека, потревоженного ненавистной работой, тем более непосильной, чем быстрее стрелки часов продвигают это мучение к заветной черте, именуемой краем мензурки, в которую сцеживаются граммы выпрошенного на разных отделениях спирта, в том числе у ранее обложенных сестёр. В полдень, когда запарка миновала, и можно расслабиться, санитарок посещают покой и благодать, больных — нарастающее чувство голода, а сёстры, вожделенно выкуривая по три сигареты кряду, меняются опытом семейной — и какой там ещё? — жизни. В общем, программа та же, что и каждый день. Только больные разные, но свои боли они оставляют ночной смене, воображая, что кому-то легче, если днём они потерпят… А к ночи терпения уже нет. В довершение, незадолго до ужина, происходит дематериализация санитарок и буфетчицы, являющих собой бесплотные сущности, движимые алкогольными испарениями. Так что идти на кухню за вёдрами с ужином приходится всё тем же ночным сёстрам, им же и раздавать это варево.

 Часть вторая

Виктор Сергеевич поступил на отделение сразу после Нового года, точнее, вернулся после месячного отсутствия и занял прежнее место. В связи с долгим пребыванием, непредсказуемостью конца и сносно-вертикальным состоянием здоровья заведующая отпустила его домой для поправки морального духа со строгим наказом: «лететь обратно, если поплохеет».

Который месяц Алина меняла Люду, и они снова и снова мучили старшую сестру своим вечным вопросом: «Когда нас поставят в один график?» И опять получали дежурный ответ: «А кто будет учить молодых?» Бредовая идея наставничества развратила мозги администрации — пары «голова-хвост» появились даже среди врачей. А как же дружба, переходящая чуть ли не в кровную связь? Тандем Алина-Людмила сложился на первой практике в училище. Неразлучницы иногда по неделе не уходили домой, спали на одном топчане, ели из одной тарелки, а работали… — загляденье! Бывают медсёстры, знающие больше иных врачей.

Алину больные частенько звали «профессором», да и доктора тоже, особенно дежурные, появлявшиеся на отделении только рано утром перед пересменкой, чтобы сделать в историях болезни необходимые записи о назначении капельниц и таблеток, которые сёстры ставили и выдавали на свой страх и риск, не имея на то юридического права, но имея моральное: если больной задыхается в астматическом приступе, он не может ждать доктора, занятого кем-то ещё где-нибудь в другом корпусе. Ему нужно сейчас 250 единиц гидрокортизона внутривенно капельно, а не через полчаса, когда и пятьюстами не раздышишь.

Итак, Линка-профессор приняла смену у Людки-такой-же и пошла, нет, помчалась в 32-ю здороваться с родным уже Тягиным. Из девичьих дневников она недавно узнала, что в конце 1920-х её бабушка чуть не стала Тягиной. Будучи девицей видной, игривой и смешливой, она смущала своих поклонников безобидной уклончивостью. Эта хохотушка, пьющая тайком уксус в надежде избавиться от неприлично-здорового румянца, крамольного в пору всеобщего голода, поразила всех… и вышла замуж за шофёра… из крестьян. Эта подробность многое объясняет теперь. Тогда же мезальянс прощён не был – молодые люди и подруги отвернулись. Робкие доводы в пользу его тулячества и её оторванности от родителей, оставшихся в Туле, не были услышаны даже матерью. Ностальгия, заключённая в Имени родины, растворилась в обиде, как в серной кислоте, — с осадком.

В атмосфере коммуналки грызня человеческих существ, объединённых одной территорией, до зубодробления не доходила, но рваное не назовёшь целым. Бабушка мучительно переживала свою зачёркнутость в круге, почитаемом ею своим по праву рождения.

Тягин всего этого не знал, Алина не хотела врываться в относительный покой его теперешней жизни. Не хотела и не имела права отменять забвение, уравновесившее желания и действительность таким простым и необратимым способом как умирание. Виктор Сергеевич не порадовал Алину: медленное таяние снега в лесу, похоже, грозило стать ледоходом. Река вот-вот вскроется. Лина не ошиблась — вскрылась. Тягин харкал кровью, изо рта тянуло гнилью, лёгкие рвались от кашля как изношенная занавеска, полоскаемая взбесившимся ветром.

В операционной удалили остатки правого лёгкого, но процесс перешёл на левое.

— Профузное кровотечение! Шить! Кетгут. Шёлк. Сушить. Зажим. Шёлк. Кетгут… Анастезиологи! Добавьте чего-нибудь, больной просыпается!..

— Хирурги! Большая кровопотеря. Остановка сердца! Попробуйте раскачать, вам ближе. Вводите адреналин, монитор молчит. Убирайте своё железо, включаем фибриллятор…

— Ребята, вяжем последние сосуды и уходим из полости… (Гудел-шептал дефибриллятор.) Тягин задёргался.

— Запустили!.. Вам ещё долго? Продолжайте. Кстати, мужики, мы уже три литра кровезаменителей перелили, изменилась формула крови, нужна живая кровь, а «главный» запретил при онкологии. Что делать будем?!.

— Вон, в коридоре медсестра, она больного из отделения привезла. Спросите, какая у неё группа, или, может, она знает у кого четвёртая минус? Хотя вряд ли, редкая кровь. Жалко мужика «отпускать», так всё хорошо было и на тебе.

На последних словах Алину ввели в операционную, положили на резервный стол, накрыли всем стерильным, и началось прямое переливание. Она дала согласие на 500 грамм. Вольются они в Тягина со всеми своими телами и антителами, красными и белыми, жёлтыми фагами, плазмой и протоплазмой, столкнутся там с консервированными заменителями и пойдут размножаться делением. Закипит еле-тёплая жизнь!

Лихорадочные сутки, экстренное донорство… Лина проспала после этого 12 часов, но её подбросила резкая, как удар шайбы по темени, мысль: «У меня четвёртая отрицательная, у Тягина тоже. Странно. Может, простое совпадение?..»

Когда три коробки с бабушкиным архивом были тщательно изучены, дошла очередь до маленького, с один том словаря Даля, продавленного крокодилового чемоданчика с замочком, туго набитым ржавчиной вперемешку с полувековой пылью. Простой гвоздодёр с ласковым именем «фомка» сыграл роль рычага и успешно, он подпустил к заветной тайне, вселил надежду на успех… О, езус крайст! Чего тут только не было: климатические наблюдения по Тульской губернии за первые пять лет ХХ века, убористым почерком заполнившие небольшую клеёнчатую тетрадку, «стихи в альбом малышке Верочке», писанные с ятями  тончайшими перьями, иногда с вензелями, а то и с рисунками. А ещё записная книжка-реестр помесячных расходов за 1909-1910 годы, в которую прадед вносил не только муку, вино, извозчика и керосин, но и помин, молебен, деревянное масло. Алина с удивлением узнала, что тогда тоже ели апельсины, наличие которых связывалось в её мозгу только с завоеваниями социализма, а маслины должны расти в Греции и в книжках и уж никак не могли попасть в «тёмную» дореволюционную Россию… И была там строка: «Тягину за овощи — 15 рублей серебром». «Странно, — подумала Алина, — а если они родственники?.. Бабушка уехала из Тулы в 1930-м, запись 10-го года. Сам Тягин овощи продавать не мог, а вот его папа… Но вряд ли дворянин держал овощную торговлю, скорее, купец. Тягин-сын, значит, сватался, а ему отказали…»

Тут же было письмо — пожелтевший листок, плотно исписанный химическим карандашом, и по тому, каким сохранился текст, можно с уверенностью сказать, что над письмом и плакали не раз, и вздыхали, но порвать и выбросить рука не поднялась.

«Веруня, прости, мы больше с тобой не увидимся, подвернулась оказия и наша семья спешно выезжает в Ревель. Батюшка говорит, что в воздухе пахнет Сибирью, а матушке и младшеньким необходим чистый воздух, желательно сосновый и морской, ты же знаешь, у матушки астма. Обещай беречь себя, милая. Я ж тебе даже писать не смогу. Папаня собирается определить меня в Морской корпус, или как он у них называется. Представляешь, Верочка, я стану морским офицером! Постарайся устроить свою судьбу. Да хранит тебя Бог! Прощай. Виктор».

Несколько дней Виктор Сергеевич должен был чувствовать себя именинником — каждый пациент отделения считал своим долгом зайти к нему в палату и произнести что-нибудь типа: «Ну ты, мужик, герой! Из такого крутояра выбрался — ещё повоюем!» Тётки звали на танцы; и каждый оставлял на тумбочке апельсинчик, конфетки, яблочко. Тягинская жена рассыпала всю эту снедь по медсестринским карманам, а мужа кормила бульоном из фарфорового поильника с отбитой ручкой. Трогательная пара была: он не ворчал, не ныл, не роптал, она не саласила, не причитала, — общались как в обычный домашний день — ровно и почтительно. Веяло уютом, и каждому приходящему хотелось остаться подольше, попить чайку, покалякать о житье-бытье.

Швы сняли на десятый день, рана затянулась с первого раза, что не самое обычное дело в подобных случаях. Обыкновеннее, если края уже на второй-третий изображают из себя творожную запеканку, тогда шов рассыпается и кровоточит, приходится обрезать до целых тканей и шить по новой.

Решились было врачи Тягина выписать, а тут боли начались нешуточные – и в голове, и в спине. Свозили его на рентген, да и назначили наркотики в уколах по первому требованию, дескать, долго всё равно не продержится.

Однажды спросили его: «Как дела, Сергеич?» Он ответил: «Ничего дела. Что-то я задержался. Бог, видать, в другую сторону заглянул. Оно и правда, сколько молодёжи нынче у афганских ворот собралось, всех ведь принять надо, разместить. Устал, поди, Боже, не до меня ему сейчас. Ну ничего, подожду нисколь».

Долго держался. В полусне-полуяви. Уже и вены были безнадёжно испорчены, опять морфин в мышцу стали колоть, он и набок-то не всегда мог повернуться — сил не было — кололи в бедро. Внутримышечно лекарство медленнее доходит. Алине он вены доверял, ловко у неё получалось: сначала обе руки рассмотрит, желваки-синяки потрогает, найдёт местечко поздоровее, жгут затянет и давай пальчиками по коже поигрывать, будто по кнопкам баяна, глядишь, какая-нибудь венка отзовётся-явится, тут-то она её и наденет на кончик иглы осторожненько, чтобы насквозь не проколоть слабую, неупругую стенку. Жгут развязывает нежно, аккуратно — не выскочила бы игла, лекарство вводит тоже медленно, чтоб резкого перепада в ощущениях не было…

Случился у Алины разговор с заведующей секретный, междусобойный:

— Жалко мужика, конца не видно, сердце работает — вот и живёт, а лучше всё равно не будет.

— Вот и жена его говорит: «Что ж мучается, помог бы кто?..» — ответила Лина.

— Давай поможем. Я кроме тебя никого попросить не могу, языки у всех длинные, или руки не из того места растут. Когда у тебя следующее дежурство?

— В воскресенье, с Чугуевой. Она нелюбопытна.

— И хорошо. Тягину давай простые анальгетики, а списывай морфий, к ночи кубиков восемь накопишь, добавишь аминазин, реланиум. С этого компота у него упадёт давление, а во сне остановится сердце. Утром вызовешь санитаров, они отвезут.

— А с женой как быть?

— Уговори её на ночь домой поехать.

— Хорошо. Я попробую.

Последующие три дня Алина пыталась залить спиртным каждый уголок не человечески болящей души и непрестанно кричащего мозга. «Я же убийца… Он тоже. Он бросил твою бабушку… Бабушка сама уехала из дома. Сбежала… Ещё бы. Она была беременна твоей матерью… Неправда. Я знала своего деда. Он пережил бабушку только на три года. Он скучал по ней… Из-за чего по-твоему они цапались всю жизнь, почему она пошла за него замуж?.. Бывшим дворянам меньше хлеба давали и не принимали в институт. А с таким прикрытием легче… Она была красива. Могла выбирать. Подумай, он был единственным, кто пожелал на ней жениться. Ни у кого в вашей семье нет такой группы крови… Да, слишком много совпадений. Но ведь один раз я его спасла… А зачем? Теперь бы ты не мучилась, а он бы уже отдыхал… Почему же именно я возила его в операционную и не ушла оттуда, как положено? Кому-то свыше надо было, чтоб он выжил с моей помощью. А теперь, когда я знаю, что он мой родной дед, я тем более должна ему помочь… Ты не поможешь, ты заставишь его страдать. Телу легче не станет. Отпусти его душу… Кто называл его убийцей? Всё было так давно, время лихое, а он такой ещё юный, ошибся… Он предал любовь. Он нарушил один из верховных законов… Тогда почему ты просишь избавить его от страданий?.. Телесных. Он прошёл этот круг. Настал час тишины. Он будет работать на другом уровне… Как работать? На кого?.. Страдание это высшая работа по сотворению души. Только светлая, облегчённая душа может достичь Бога… А что будет с тяжёлой и тёмной?.. Она будет работать, пока не очистится… И всё-таки я не хочу никого убивать. Разве нельзя естественным путём… Это не убийство. Это высшее понимание помощи…»

Так или почти так говорил Голос. Он преследовал Алину три дня. Слышимый только ею, он не давал алкоголю проводить эксперименты по превращению человека в обезьяну. Вечером третьего дня Голос отпустил Лину в чистый и мягкий сон. На дежурство она пришла бодрая и свежая, а в десять вечера погрузила в сон Тягина. В полночь она зашла в 32-ю, густо заполненную тишиной и ощущением чьего-то живого присутствия. Лина испугалась и вышла. Став одеяловым коконом на обитом клеёнкой диване, она задремала болезненно и тревожно в холле напротив этой палаты, но в четыре утра была разбужена. Метр восемьдесят костей и мяса обрушился на выходе из палаты: «Какой-то я чумной сегодня, хотел в туалет, да, вот, промахнулся», — сказал Тягин, влекомый Алиной к кровати.

Через месяц он умер.

1995, 2024

Добавить комментарий