Мир непойманных беглецов

Повесть

Я в детстве всегда искала уголки, закутки, подвалы, сараи, подземные ходы и бомбоубежища. Однажды мы с мальчишками построили дощатый дом с окном и дверью, даже крышу покрыли рубероидом. Внутри – две скамейки и свеча на подоконнике. Еле вчетвером умещались. Человеческий скворечник стоял как бельмо на дворе – и без того пустом и бесприютном. Взрослые охали, но помалкивали… Сами же от нас чердак закрыли!.. Зачем, спрашивается?

На два дома – три с половиной подростка: я, Санька, Петик и Василиса… Которая не считается. Её только-только в пионеры приняли, а нас – давно. Хижина простояла недолго около года, пока ночью не спалили родители, не сумев сломать. Очень их волновало, чем это мы там занимаемся. Чем! Коленками друг в друга упираемся и фантазируем: из чего взрывчатку делать да как солдатиков отливать.

Надо сказать, странные они, эти взрослые. Лет пяти-шести меня мама привела в магазин «Звёздочка» на Таганке и спрашивает:

– Какую ты игрушку хочешь?

– Солдатов, – отвечаю серьёзным тоном.

– Ну зачем, у тебя же их много?!. Что ты с ними делать будешь? – и ещё изумляется!

– Я с ними спать буду! – обиженно пробасила я.

Продавщицы за прилавки схватились от хохота. А мама до сих пор вспоминает, как я её опозорила.

Непонятливые взрослые, будто не знают, что новые игрушки дети всегда в постель укладывают. Помнит же, как я с большим железным автоматом неделю спала, когда папа его подарил. А солдат и тридцати мало, если две армии наступают. К ним ещё генералов надо и министра обороны в белом, чтоб как на параде. Потому к солдатикам у нас особая любовь. А взрослые всё-таки глупые… Чего добиваются?

 Вот и домика не стало… Так мы по чужим дворам пошли. Какой нормальный ребёнок захочет играть на асфальтовом пятачке

под родительскими окнами: здесь ни пряток, ни

салочек, ни казаков-разбойников. А в соседнем переулке: и заросли, и чердаки с подвалами… И все ребята – из нашей школы. Как-то по зиме, снегу было – целые горы. Насчёт крепостей особо трудиться не приходилось: дворники спозаранку поработают, потом в обед, а мы по дороге от школы из-за тех сугробов одними только шапками выделяемся. И начинается снежный бой: чётная сторона на нечётную.

 В один из выходных затеяли Большую Игру. Почти весь Пестовский собрался. Во дворе девятого дома под навесом на деревянных столбах – разбойничий штаб, там летом мужики в домино играют. Казаки же во дворе третьего на сараях устроились. Шесть сараев в едином ряду. Стены кирпичные, перекрытия деревянные. Старая железная крыша с наклоном от задней стены к передней не доходит до наружного кирпича по причине ржавой ветхости. У первого сарая угол полуразрушен. Взбираешься по нему, как по лестнице и, осторожно балансируя, идёшь до шестого по кладке, не смея наступить на железо. В последнем сарае – антресоль из толстенных досок, а крыша – только до середины. Вот на этой-то антресоли на корточках или полулёжа и зимой и летом располагались штабисты, планировали военные действия и выписывали удостоверения личному составу. Может, и не очень удобно, зато никакой враг не доберётся – тут свои-то ходить побаиваются.

Игра была жаркая. Битва лавиной перекатывалась из двора во двор. Треск автоматов и дикие вопли не прекращались долго. Петик, пару часов постояв привязанным к обледеневшему столбу разбойничьего штаба, успел простудиться, пожалеть, что плохо позавтракал, и вспомнить маму с папой добрым словом. Но отряд ничего не заметил и отбивать бойца не стал. Посему «разбойники» сами отвязали бесполезного казака, с чего у Петика начались новые каникулы – по болезни.

Василиска сбежала от погони, но была так напугана нешуточной битвой, что мне пришлось вести её в казачий штаб – отсиживаться до победы. На стену она кое-как взобралась, но идти по краю испугалась, по железу – боялась тоже. Договорились, что я пойду по наружному ряду кирпичей, держа её за руку, а она одной ногой по внутреннему, другой по железу. Через несколько шагов она покачнулась, я – за ней, но удержать равновесие не смогла, потому что в это время подо мной обвалился кирпич. Ещё через секунду моя спина пересчитала, сколько их внизу. Когда я очнулась, Василиска уже всхлопывала руками, кудахча: «Что-с-тобой, что-с-тобой?» Интересно, как же слезла эта трусиха? К счастью, война закончилась победой «казаков», и мне уже не нужно было хватать оружие и бежать. «Казаки» вернулись празднично-красные, но без Саньки. Где-то в пылу боя он вспомнил про бабушкин борщ или про тумаки за опоздание, с тех пор его не видели.

Это была последняя Великая Игра. Больше никто не хотел становиться «разбойником». Оказалось, гораздо удобнее играть небольшими группками по принципу: кто-кого-найдёт-на-улице.

А потом была весна. Водянистая и смешная. Когда ручьям надоело носить наши флотилии и прочий мусор, они высохли в одночасье. А мы с чердаков перебрались на двускатные крыши самых высоких домов околотка: запускали парашютистов и играли в салочки, неимоверно гремя ботинками по рыжей кровле. Вскоре земля просохла окончательно, а значит, и подвалы. К трём-с-половиной примкнули пятеро мальцов из подшефного класса.

На пустыре возле сараев стояли огромные деревянные катушки с намотанным телефонным кабелем в свинцовой оболочке под пластиковой. Мы наломали свинца полные карманы, с помойки прихватили пару консервных банок и спустились в подвал трёхэтажного дома, что числился по Большому Дровяному переулку, а другой стороной приближался к нашим сараям.

В подвале нашлась солома, доски-щепки и немного старых газет. А главное – песок. Одну банку мы туго им набили и вдавили алюминиевого солдатика. Лунку полагалось залить расплавленным свинцом. Неотрезанную крышку второй банки обернули вокруг палки, и получилась ручка. С костром пришлось помучиться. Бумага кое-как горела, дощечки отсырели, песок тоже был мокрый – много дыма при полном отсутствии огня. Наш лирический полумрак нарушил свет фонарика со стороны входа. Мужики велели выходить по одному и считали нас по головам.

С трудом изображая строгость, они натужно краснели от старательно сдерживаемого любопытства. Я была старшей, заводилой, и пацаны смотрели на меня. Мужики это сразу поняли. Тот, что постарше (я точно знала, что он работает в милиции), надвинулся на меня с вопросами.

– Что вы там делали ввосьмером? Дым дошёл до третьего этажа. У нас полы щелястые.

– Не скажу, – насупилась я.

Он взмолился:

– Пожалуйста, скажи, что вы там делали?

– Ну да… Я Вам скажу, а Вы нас в милицию…

Вступились остальные:

– Скажи, честное слово даём – не отведём.

Очень хотелось сказать! Такая гордость распирала. Мальчишки мне в рот смотрят и преданно помалкивают, потому что только я знаю, как отливать солдатиков. Даже взрослые балды не знают, как это делать. Дольше выдерживать собственную гордость я уже не могла.

– Только, чур, без обмана, вы обещали…

– Ну давай, не томи.

– Мы там… свинец плавили, – выдохнула я, – хотели плавить. Но костёр не получился.

Мужики вспотели:

– Костёр? Вы что, озверели? Мы же сгореть могли! Дом деревянный!..

Один из них схватил меня за руку.

– Но вы обещали не отводить!

– Надо бы… Знал бы сразу – не обещал бы.

Они отвесили нам щелбаны и отпустили, запретив показываться в их дворе. С этого дня мы даже мимо ходили с опаской.

В войну уже надоело играть или повзрослели, появилось новое поветрие. В школе кто-то начал стрелять пшеном, но это накладно: автоматических карандашей не напасёшься и пшена. Разведка доложила что в Большом Дровяном есть два маленьких заводика. На одном выдували стеклянные трубки, пробирки и колбы, а всякий бой и обрезки до полуметра длинной сваливали в большущий мусорный бак возле складов. Со двора можно забраться на крышу и спрыгнуть в бак. И там выбирай себе трубки любого калибра, пока кто-нибудь злой не прогонит. А добрые через ворота к баку пускали.

Второй завод, ближе к эстакаде, врезался в холм, на котором стояла школа. В этом месте навес сливался со складами, что стояли вдоль-напротив самого завода, выпускавшего безопасные бритвы в коробочках. Под навесом хранились большие бумажные пакеты с белой, синей или чёрной пластмассовой крошкой размером с пару зёрен пшена. Лазили через крышу. Но это уже военное предприятие. Нас гонял Кактус, прозванный так за бритую голову и зелёную вязаную шапочку, которую носил в любое время года. Частенько хотелось его подразнить. Уже утащив достаточно крошки, несколько человек свешивались с крыши, дождавшись его появления обстреливали из трубок, обзывали Кактусом и хором пели: «А нам всё равно…». Он грозил кулаком, хватал приставную лестницу и гнался по крыше. Мы с хохотом разбегались в разные стороны, чтобы встретиться под бетонной лесенкой, ведущей на школьный двор, по бокам сплошь закрытый кустами.

К восьмому классу мы остепенились и стали почти отличниками, «круглых» у нас не любили. Санька и Петик решали физику с химией, а я делала математику и русский. В школе перед уроками менялись домашними тетрадками и списывали, чуть позже «скатывал» почти весь класс, кроме самых ленивых. На устных уроках всегда вставал вопрос: «кто учил?». Оказывалось, вместе с нами ещё человека два. Кому-нибудь приходилось тянуть руку и отдуваться за остальных. Но по части сбежать с уроков я, Санька и Петик были первыми подстрекателями, чего учителя заподозрить не могли, сколько ни старались. Круговая порука – железная – и стучать не принято. Стукача выявляли очень быстро, и попробуй он после этого пройти через чужую хиву. На своей-то задразнят, а на чужой – изобьют. Если кто захочет для возмездия компанию привести, то на клич «наших бьют!» собираются две хивы с цепями, колами и кастетами. Побеждают обычно правые.

Случай был, не помню из-за чего, мне тогда лет двенадцать исполнилось. Старшие девчонки с рогожской хивы после танцев возле ДК «Серп и Молот» истыкали вилками пятерых ребят с Рабочей улицы. Трое в больницу попали, один там и умер. Но им за то ничего не сделали, никто не заложил. Ведь с малолетства знали: «козёл», «поц» и «петух», – не произносить. Старшие ребята объяснили. Потому что процентов сорок, начиная с седьмого класса, из окрестных школ «выпускались» в тюрьму или условный срок имели. Они-то и обучали: на оскорбление отвечать сразу, на удар тоже, землю не есть, спину не подставлять, не прогибаться, не шестерить и другие тонкости.

Оттого жизнь получалась правильная и весёлая: на каток ходили, в кино, и на пароходах по Москва-реке катались… И любили… с прижиганием рук, пилением вен и прыжками из окна. Хотя это позже…

А пока, как по молитве, один за другим выселяли дома. Чернели без стёкол пустые глазницы, обваливались балки и шатучие лестницы между этажами. Вот оно – счастье уединения. Мы перебирались из квартиры в квартиру, из комнаты в комнату. Рассматривали обои, бумажки, книги, газеты и прочие остатки скарба. Забытый патефон получил своё название в устах моего деда, которому я принесла валик, утыканный иголками.

Как-то неожиданно открылась половина дома на углу Пестовского и Мартыновского переулков. Мы с восторгом осваивали чугунную ажурную винтовую лестницу. Сначала ползком, позже, осмелев, бегали наперегонки. Но самое удивительное – второй этаж: из-за отсутствия двух наружных стен пол казался подносом, а на нём стоял рояль, будто кто предлагает его в подарок. Крышки не было, но сохранилось несколько разрозненных клавиш и струны. Мы с Василиской втащили наверх два ящика и играли в четыре руки невесть что. А необученным пальцам казалось, что это великая музыка. Потом приехал гусеничный кран с тяжеленным ядром на цепи и последний аккорд обозначил крушение нашего мира. Мира не пойманных беглецов.

Мы бежали на улицу в поисках дома, не находя его возле родителей, но даже здесь у нас отбирали дома. Ломали старую Таганку. Закрывали чердаки и подвалы. Выселяли в новостройки – не имевшие уютных дворов, они стали проклятьем. Безликие коробки содержали душевно бездомных детей.

Классы редели, как деревья в листопад… В районе расформировали три школы. В нашей, с первого по восьмой, набиралось только пять классов, их отправили в восьмилетку на другом конце Большой Коммунистической. А мой десятый – аж к Птичьему рынку, на Рабочую улицу, где из-за старой вражды могли переловить по одному. Нашему директору мы дружно заявили, что на Рабочую улицу не пойдём. Отпустили только пятерых, за которых просили родители, остальные просить не умели или не хотели. Всё лето директриса с Рабочей уговаривала своих не бить ребят с Таганки. Так и повелось: «10 «Б» с Таганки». Физическая расправа не случилась, хватило моральной. И дружили мы только со своей хивой.

Прежнюю подшефную малышню я повела в церковь на Лыщиковой горе, затем на Болгарское подворье. Перед нами расступались без шиканья, а мы благоговейно-изумлённо прикладывались к Плащанице, не понимая, что это такое, в какую сторону положено креститься и с какой руки. Гораздо интересней обламывать вспухшую вербу, ставить её в банку с водой и ждать появления лепестков; или бросать в берёзовый ствол тяжёлый напильник без ручки и, стоя на коленях, прижимать к истекающей ране пересохшие от беготни губы.

Однажды в Благовещенье Пресвятой Богородицы Василиска зашла на Болгарское подворье, что на улице Володарского. Вечернюю литургию служили два молодых батюшки. Ей было непонятно, почему регент, часто семеня, регулярно приближается к аналою и указывает им с какого места и что петь. А ведь у батюшек так ладно и красиво получается! Причастившись, прихожане уходили всё больше спиной к двери и лицом к алтарю, что-то шепча и крестясь. Василиса поискала кого-нибудь, кто бы ей объяснил про регента, и застыла в недоумении. Регент из корзинки, принесённой в храм верующими, раздавал хористам фрукты и печенье: «Тебе – яблоко, мне – апельсин, тебе – печенье, мне – грушу, тебе тоже печенье, тебе…», – и так далее. Причём себе брал самое вкусное – апельсины! Василиска мысленно возмутилась, а поскольку среди хористов стоял мальчик лет двенадцати, то после причастия она подошла к регенту и с лёгкой издёвкой поинтересовалась:

– Скажите, пожалуйста, а с какого возраста можно петь в церковном хоре?

Регент отмахнулся, как от пчелы:

– С любого.

– А что для этого нужно? – продолжала она в том же духе.

Покрасневший от раздражения регент набрал воздуха для ответа, но… Ещё красивая дама в норковом манто, в шляпке и с муфтой на руках елейным голосом отозвала Василису в сторону:

– Ты хочешь петь в церковном хоре?

Василиса поняла, что зашла слишком далеко и обратного хода нет.

– Хочу, – выдавила она, – а что для этого нужно?

Вопросы сыпались так быстро что, Василиска не успевала придумать какую-нибудь красивость и выдавала чистую правду:

– Ты петь умеешь, – спросила дама?

– Не знаю. На уроках пения вместе со всеми.

– Семья верующая?

– Только бабушка на Пасху. Я её в церковь провожаю, у неё ноги больные.

– Тебя как зовут?

Познакомившись, Василиска задала наконец, мучивший её вопрос:

– Малика Антоновна, почему регент подсказывал священникам? Они разве слов не знают?

Дама заговорила вкрадчиво и спокойно:

– Конечно, знают, но молодые ещё, а служба сегодня очень важная для нашего храма и ошибиться нельзя. Вот тебе телефон, позвони через несколько дней, есть место в хоре в Хамовниках. Знаешь храм в начале Комсомольского проспекта? Моя подруга старостой там работает. И ещё я хочу познакомить тебя с молодыми людьми, верующими. С ними тебе проще общаться.

Василиска засомневалась. Для пения в церковном хоре не должно быть возражений семьи, а с другой стороны, как выяснилось, совершенно неважно наличие общественной работы по привлечению молодёжи в ряды комсомола. Так Малика и сказала, опустив глаза:

– Жизнь есть жизнь. Приходится совмещать.

Интересно, а что совмещает она? Но Василиса спрашивать не стала и звонить тоже.

Через неделю от Малики позвонил Николай. Они встретились у памятника героям Плевны. Так себе парнишка. Немногим старше Василисы. Они гуляли по мокрому скверу, и она мучила его Евангелическими вопросами: почему «око за око» и «подставь другую щёку» существуют одновременно, почему, чтобы покаяться, нужно согрешить, – и далее в том же роде. Николай неуверенно выкручивался и толком ничего объяснить не мог. После двухчасовых дебатов они расстались, и Василиска долго не понимала, зачем он с ней встретился. Может, он сын Малики, и она захотела поприличней пристроить этот ходячий набор комплексов? Но Малика Антоновна больше не позвонила, и спросить было не у кого. А там и забылось.

Каждое лето детей старались убрать из города. Ненавижу каникулы – длинная разлука, уводящая друзей и дающая временные никчёмные знакомства.

Бабушка с дедом снимали террасу за городом, а пока автобус тащил нас в деревню, я рассматривала придорожные дома, теребила бабулю за руку, тыча пальцем в стекло: «Смотри, смотри, я такой дом построю, я такой дом хочу!»

В Протасово было нестерпимо скучно, хотя нет бездетных домов. Утром, часов в шесть просыпается дед и выталкивает бабушку.

– Надь, вставай, завтрак готовь, а то дачники пойдут, нам ничего не останется.

Пока он бреется, я досыпаю своё, а бабушка смешивает творог с молоком и сахаром и готовит в дорогу бутерброды с маслом, крутым яйцом и кружочками свежего огурца. Чисто выбритый дед в резиновых сапогах и линяло-синей робе бранит меня, садясь за стол:

– Вставай, ленивица, поросё эдакое. Мухи узнают – твой завтрак съедят.

– Оставьте меня дома. Я с ребятами на задворках играть буду.

– Щас вот чкну в нос… Ишь, наладилась к деревенским… В карты?.. – ворчал дед, доедая творог.

– Я с ребятами поиграть хочу. Они меня звали…

– С деревенскими? в карты? на задворках? – он щурился из-под выдающихся седых бровей. – Они тебя матом научат.

Больше не было слов и возражений. Я понуро плелась на малиновую просеку, досадливо загребая ногами. Дед сердился на бабушку обычными домашними ругательствами.

– Ну, мутиловка, с тобой только до ближайшей пивной…

Была у нас такая на углу Ульяновской и Дровяного, только дед в эту рюмочно-овощную никогда не ходил, его публика не устраивала, а может, потому, что, кроме варёных яиц, других овощей там не было. За овощами в следующий квартал надо.

Лес я не взлюбила на долгие годы. И мучилась тихой завистью. Во-от, Санька, Петика и Василиску каждый год отправляют в пионерские лагеря на целое лето, они говорят, хорошо там, весело… А я сиди тут: по грибы, по ягоды. Когда лениво с ветки есть, я малину у бабушки из бидона таскаю. Дед меня этим потом целый год попрекает. Я теперь и варенье не люблю.

В двенадцать лет я уговорила маму в лагерь меня устроить. Большой был, АЗЛКовский, двадцать отрядов, а в двадцать первом – чехи. Беленькие, чистенькие, но уже большие, лет по шестнадцать. Мы ели в двух залах в две смены, а они – в третьем, посередине, с отдельным входом. В окна было видно: столы со свежими скатертями, нержавеющие ложки с вилками и даже ножи, салфеточки, цветочки, соль, перец, уксус, масло. Вдоль глухой стены – два серванта с посудой. Они там сидят, кушают, не торопясь, разговаривают… А мы в своём отсеке разбредаемся по кривоватым столам, покрытым пластиком и тонким слоем жира, быстро и скучно поедаем непонятное «что-то» алюминиевыми ложками с дырочкой на ручке, потому как нас торопят освобождать места следующей смене.

По вечерам мы бегали посмотреть на танцы. У чехов играла музыка. Иногда к ним приводили старшие отряды для интернационализма. Чехам разрешалось танцевать в обнимку, а нашим – только на пионерском расстоянии. Младшим, конечно, тоже знакомиться хотелось: чехи такие улыбчивые и здороваются со всеми, – однако у них смена почему-то уже через две недели закончилась, и развлечений не осталось.

Лагерь делила надвое длиннющая Главная аллея с декоративно-цветочным газоном посередине и туями по бокам. Получились две пешеходные дорожки. Мы с приятелем Славкой бегали по ним наперегонки и играли в прятки под туями.

Однажды от нечего делать поспорили – можно ли выпить одеколон. Я сказала, что выпью, у меня в тумбочке – полпузырька огуречного. Забрались под тую, чтоб не увидели, и… Я будто наглоталась хвойного экстракта и долго пускала пузыри с привкусом мыла. Пришлось минут двадцать опорожнять фонтан – тарелочка на ножке, а посередине водичка плещется. Но меня вожатая оторвала, а потом всё маме рассказала, хоть и обещала не говорить.

Раз в неделю нашему отряду выпадала очередь идти на картофельное поле в ближайший совхоз. Наш детский труд использовался для борьбы с колорадскими жуками. Когда я портила какую-нибудь вещь, мама исполнялась вдохновения и кричала: «Жук колорадский!» Теперь я познакомилась с ними поближе, но не поняла, какая между нами связь. Их надо было снимать с картофельной ботвы, которую они щедро облепили, и складывать в целлофановые пакеты, по мере наполнения сжигаемые на костре, разведённом взрослыми совхозниками. Аутодафе и только. Старшие жуки имели продольные чёрные полоски на жёлтом панцире, а у младших было мягкое липкое розовато-красное тело. (Вечно врут эти родители!)

Сбор жуков нарушал будничность лагерной жизни, а для меня особенно. На обратном пути в качестве поощрения отряду разрешалось часа полтора резвиться на лугу, что между перелеском и деревней. От деревни к лугу отодвинулась белая невесомая церковка. Крупные плиты пола источали прохладу, а если голову поднять, то над тобой парит нежно-голубое небо купола. Мне хотелось там креститься, но поначалу боязно было, что заметят самовольные отлучки. А потом жуки кончились, и за лагерные ворота нас больше не выпускали. Я слишком поздно узнала, что бабушка крестила меня во младенчестве тайком от студентов-родителей.

Но главным праздником в лагерной жизни считался открытый бассейн. Мы хорошей погоды как милости ждали – полчаса в день водо-плавательного счастья! Тут со мной беда и приключилась. Утром я мокрый купальник за окном палаты на верёвочку повесила, рядом со всеми. Перед отбоем пошла снимать… Нету! Красненький такой, с пряжечкой. Нету. Всю палату обыскали. Нету. Свет погасили. Я лежу, плачу в подушку. Мама прибьёт. Она меня за каждую потерянную или испорченную вещь такими словами ругает (и не только ругает), что жить не хочется.

В детском саду ещё было. Девчонки ко мне подступили: «Мы все что-нибудь в группу приносим, а ты – ничего. Не принесёшь, дружить не будем». Мне так было страшно без друзей остаться!.. Как раз пятница была. В воскресенье вечером мама велела вещи для сада собрать. У нас шкаф стенной между комнатами. Ну не шкаф, а целая комната с дверью на мою сторону. Вдоль левой стены – металлическая труба и вешалки с одеждой, справа – полочки, полочки… Там инструменты – какие хочешь, коробочки с гвоздиками, винтиками, шурупчиками, гайками, шайбами. Я их для папы на улице собирала. Не все, конечно, но всегда радостно было что-нибудь отыскать, ему всё-всё нужно. А на стене против двери – полки с бельём. Я уже два дня знала, что девчонкам подарю. Наверху лежал прозрачный бесшумный пакет с комбинациями, которые папина мама из Германии привезла: розовая, лимонная, салатовая и белая, из мягкого трикотажа на тоненьких бретельках и с вышитыми разноцветным шёлком оборками на груди и на подоле. Но как вынести незаметно? У меня пижама имелась чудная: на штанах с боков от пояса вниз – небольшие разрезы, на поясе по две прорамки с каждой стороны, а на кофте по бокам чуть повыше нижнего края – по пуговице, – получалось, две половинки штанов пристёгиваются друг к другу и к кофте одновременно. Пакет я спрятала в штаны и уложила в другой, но второпях, чтоб не застукали, забыла кофту.

В саду, в раздевалке из меня радостно выпрыгивало сердце при взгляде на восхищённые лица подруг. Это вам не какие-нибудь ненужные игрушки или куклы, которые приносила в сад мама, чтоб я не швыряла их головой об стенку за ненадобностью. Даже в тихий час, оказавшись в спадающих штанах, я расстроилась только на секунду: ведь у меня есть друзья!

А вечером воспитательница вернула маме комбинации, потому что знала про бабушку и Германию. По дороге домой мама злобно бранила меня, идя на шаг впереди, разворачивалась и била меня по лицу, снова бранила и снова разворачивалась. Не люблю носить комбинации! Они оказались на вырост, и мама убрала их подальше. А когда нашла, мы жили уже без папы, я ходила в третий класс, а тем девчонкам в саду они были бы впору.

И как же теперь не плакать? Я задыхалась от слёз, но меня никто не видел в темноте и не слышал, а хотелось, чтоб кто-нибудь пожалел, успокоил. Выдвинув ящик тумбочки, я нашла лезвие и собралась резать себе горло, но руки не слушались. Мне стало жалко себя, я боялась боли и разрыдалась уже в голос. Девчонки позвали вожатую. Когда она выяснила, в чём дело, то принесла из своей комнаты злополучный купальник, который сама же и сняла с верёвки, чтобы не пропал.

Мама увезла меня из лагеря раньше срока и всю обратную дорогу громко и гневно шипела – якобы я её опозорила. С тех пор я не люблю вещи.

Когда мне исполнилось четырнадцать, я уже выучила Устав ВЛКСМ и гордилась, что попала в первую тройку, с которой начинается первичная комсомольская организация. Больше всего мне нравился принцип демократического централизма с его порядком и ясностью. Я мечтала вступить в партию, потому что у них был Моральный Кодекс. Но какое распределение по потребностям, если одни работают, другие не хотят, одни воруют, другие – нет? А если каждый начнёт с себя? Мы обязательно построим коммунизм!

Смущала первичность материи перед идеей. Как работать без идеи? Чего-нибудь добиться можно, только когда веришь в это. Как-то случилось прочитать десять заповедей Христа. Вот так совпадение! Значит, можно верить в Моральный Кодекс!

Санёк в комсомол идти не хотел. Я его долго уговаривала. Согласился, наконец, но Устав учить отказался. Пришёл на заседание комитета. Секретарь ему вопросы задаёт, а я с первой парты подсказываю. Секретарю надоело. Послал меня на заднюю парту. Там я листы с ответами как первомайские транспаранты поднимала. Санька приняли. Секретарь на меня сердился, но не долго – мы же все из одного класса. Просто ему перед другими неудобно было настоящее дело в фарс превращать. Оставалось – малое – пройти бюро Райкома. У них любимый вопрос: сколько комсомольцев участвовало в штурме Зимнего? Некоторые называли цифры и уходили до другого раза. Саньку я предупредила, что комсомол народился только через год после Зимнего. Не пригодилось. Хватило биографии Санькиных родителей. Его папа возил председателя Райисполкома. Шофёр шишки – тоже шишка. Санька мне потом за всё спасибо сказал: и за комсомол, и за то, что я школу за него закончила, – у кого бы он списывал на экзаменах, и как бы стал комсомольским лидером районного масштаба? Один из немногих – он и остался жить на Таганке.

Петик, после того, как родители развелись, уехал с отцом в деревню – бабушка дом завещала. Развели кур, гусей, пасеку наладили… По сей день живут.

Мы с Василисой наведались к ним в гости года два назад. Петик показал старую полуразрушенную церковь километрах в пяти. Ветер шевелил ивовые купола. По Москва-реке плыли сочные, непонятно на чём растущие травы. Они сплавлялись малыми и большими островками, а один, самый крупный, походил на медведицу с медвежонком на спине. На левом берегу, чуть правее висячего моста краснела безымянная церковь без креста. Правильный восьмигранник на высоком кубе завершался сферическим куполом, на макушке которого сиротинился узенький восьмигранничек под луковкой. В полукруглое небо придела когда-то угодила бомба, оставив в полу воронку, не заросшую и доныне. Отсутствие острых углов, как в окнах, так и повсеместно, исполняло храм плавной округлостью и животрепетанием даже при таком плачевно-разрушенном состоянии. Дух неизбывен, всеблаг, он парит. Старинный мелкопористый кирпич, вочеловеченный в форме храма, представлялся телом бытующего здесь духа.

Василисины ноги согнулись в коленях, и потекла доселе незнакомая молитва со слезами. Касание шёлка небесного покрывала как летний ветерок ласкало её лицо. То не видение, но ощущение именно голубого и никакого иного цвета. Такого с ней не случалось. Обратно она шла распухшая, молчаливая, руки к лицу прикладывала – нас стеснялась. Что с ней происходило, мы так и не узнали.

Третьего дня Петик письмо прислал, где среди прочих новостей рассказывал, как повстречал сестру Марфу возле Коломненского монастыря… Постриглась наша Василиска. И так тоскливо стало: столько храмов по-открывали, а нет на мне благодати, не сподобилась. И хочется, и душой тянусь, да ноги не идут. Будто запрет какой. Может, пройдёт когда…

Спасибо, страна, за счастливое детство!

1997, 2024

Добавить комментарий